Александр Плонский. Это я, здравствуй!





Он вздрогнул от звонка, хотя еще минуту назад телепатическим чувством, необычайно обострившимся в последние годы, предощутил его и был к нему готов. Вскочил, словно катапультировался, сделал несколько суетливых движений, не сразу сориентировавшись в исхоженном пространстве убежища. Сорвал трубку и, еще не поднеся к уху, крикнул:
- Да! - И, точно боясь, что не будет услышан, повторил несколько раз: - Да! Да! Да!
- Это я, - пробился сквозь шумы дальний голос.
- Ты... - произнес он с облегчением, хотя знал, что никто другой не позвонит ему, даже случайно, по ошибке. - Здравствуй, солнышко!
- Как ты себя чувствуешь, здоров ли?
- У меня все хорошо... Все, слышишь?
- И у меня, родной мой...
Голос в трубке звучал печально и отрешенно. Так, вероятно, звучал бы голос, достигший звезд и отраженный ими через ледяную безжизненную пустошь, которая не может не наложить отпечатка щемящей грусти.
Он слушал этот любимый голос, как слушают музыку, - не вникая рассудочно в каждую ноту, а единым, нерасчленимым на части целым. Слушал неутолимо, подстегивал вопросами:
- А помнишь нашу первую встречу?
- Помню, родной. На мне было оранжевое платье.
- Ты была в нем прекрасна. Впрочем, ты была прекрасна всегда. Самая прекрасная из женщин, единственная моя!
- Почему ты не говорил так раньше...
- В словах не было нужды. Это сейчас мы не можем без них обойтись.
- Да, не можем.
- Слова, одни слова... Я так тоскую по тебе, а вот сказал, и получилось банально.
- О нет, неправда. Искренность не бывает банальной.
- Ты думаешь... - он умолк на минуту, словно размышлял: согласиться или не согласиться, но, так и не решив, спросил снова. - А помнишь нашу рощу?
- Конечно, помню.
- А помнишь закат на той реке, когда мы...
- Помню.
- А помнишь...
- Я помню все, родной мой, как и ты. Ведь мы живы воспоминаниями. Но мне пора...
- Как, уже?
- Я постараюсь позвонить завтра.
Умолк звездный голос, а он продолжал мучительно неотвязный разговор. Сам с собой.
- А помнишь... А помнишь...
Когда-то мысль о разлуке показалась им дикой до нелепости.
- Интересно, смогли бы мы жить друг без друга? - сорвалось у него однажды.
- Замолчи! - закрыла она ему рот ладонью. - Мне жутко об этом даже подумать. Мы не расстанемся никогда, ведь правда?
- Правда, - подтвердил он.
Увы... Звонит телефон, и в трубке слышится:
- Это я...
Большего уже не дано.
Время между звонками тянется как вязкая, липучая, аморфная масса. Он меряет шагами убежище, ставшее для него пожизненной одиночной камерой. Изредка подходит к герметически закупоренному окну и вглядывается в желтый туман, застилающий все вокруг, - мертвые, без единого огонька, громады домов и пустынные улицы, на которых нет и никогда не будет движения, - и чувствует себя беспомощным робинзоном, по недоразумению заброшенным на крошечный островок жизни и света, неизвестно кем и, главное, зачем сохраняемый в безлюдном мертвом океане, где нет ни берегов ни горизонта...
Ему хочется разбить окно, выброситься в желтый туман и разделить участь остальных людей. Но его останавливает мысль, что в опустевшем убежище зазвонит телефон, и некому будет снять трубку и услышать: "Это я...", и ответить: "Здравствуй, солнышко, как я рад, что ты позвонила!" Он отходит от слепого окна в слепую глубь убежища и топчет, топчет, топчет бетонный пол. Голод подталкивает его к кормушке с питательной смесью. Брезгливо проглатывая пахнущую нефтью слизь, он думает: как могло случиться, что человечество, мнившее себя изначально вечным, оказалось на удивление хрупким и уязвимым...
"Кто я - счастливец, уцелевший в апокалипсисе, или жертва, обреченная на медленное умирание? И кто все мы, населявшие Землю, - плод неудавшегося эксперимента, черновой набросок будущего совершенства, очередное звено в нескончаемой цепи проб и ошибок?" В той кажущейся сном жизни они оба были безотчетно счастливы. И память бережет крохи этого счастья, возможно, приукрашивая его. Он не выжил из ума от потрясения. Знает: нет ее, как нет больше никого под грязно-желтым небом Земли. Не с ней он разговаривает, - с ее душой, закованной в электронные цепи и рвущейся к нему кандальньм звоном, чтобы разделить с ним его одиночество.
Кто затеял этот жестокий опыт? Кто даровал ему эти последние горькие капли счастья?
Нет ответа...
Но вновь и вновь звонит телефон, и на весь оставшийся мир раздается:
- Это я... Здравствуй, родной мой!




Александр Плонский. Это я, здравствуй!